Константин Кропоткин "Вторая"
Люблю когда так пишут. Вкусно мне читать такое, очень образно и емко. Будет время - прошу под кат. Вторая. Вторую не ждали.
Роды были домашними, принимал не сам муж, конечно, хоть и доктор, но его помощница - повитуха по одной из многих специализаций, которых требует жизнь деревенской знахарки, мастерицы на все руки.
Истребовав и получив все нужное, она заперлась с роженицей в спальне, а он сидел на кухне и, покрикивая на старших из детей, которым еще рано было идти спать, курил в приоткрытое окно и глядел в сад - на деревья, на круглую клумбу, покрытую жухлой травой, как верблюжьим покрывалом, на сарай смотрел, что чернел вдали меж чернеющих же, оголенных деревьев.
Была поздняя осень, не очень поздний вечер.
Акушерка вышла со смешком, словно желая уличить в чем-то. Она была большая квадратная женщина, и даже скулы на широком веселом лице ее были угловаты.
- А вы говорите, - сказала она, румянясь, блестя потом, дыша довольно тяжело, не то от природной мощи, не то от потерянных сил: она довольно долго покрикивала там, в спальне, стоя над кроватью, пока роженица, держа в каждой руке по подушечке, стонала негромко, ритмично. Роды не были первыми ни для одной, ни для другой.
- Жива, - сказал он, не зная, какой выбрать тон. Тетке-повитухе он приходился начальником, но сейчас главной была она, когда вышла на кухню и оправила на голове голубую косынку.
- Двое они. Сначала одна, в другой раз вторая. Обе девочки. Хотя по второй и не скажешь, без волос. Хотя первая волосатая. Но ничего, у второй тоже будут волосы, - она вытерла о подол голубого фартука и без того чистые руки. В спальне было достаточно кипятку, а также прямо там, в углу рядом с бельевым шкафом, был туалетный стол с утопленной в него фаянсовой раковиной, из белой стены торчал желтый металлический кран; эту роскошь, водопровод прямо в спальню, устроили еще прежние хозяева дома, богатые люди, а нынешние – доктор с женою – этим благом тоже пользоваться полюбили.
Ждали ребенка, одного, - а родились девочки, двойняшки, не близнецы.
Другие дети в семье деревенского доктора отнеслись к рождению девочек без удивления, без испуга, а радовалась из них, четверых, только сестра, которая была первенцем, за всех отвечала и трое хилиганистых братцев ей порядком надоели.
Появление девочек – сразу двух девочек! – она считала своим личным достижением.
- Я заказывала, - говорила она с лицом серьезным, выхаживая в родительской спальне возле кроватки, где одна маленькая спала, а другая маленькая, медленно шевеля лицом, похожим на тесто, скорее, дремала, держась за руку сестры, ее обнимая.
Старшая сестра внимательно смотрела, как мать пеленает детей, как кормит их грудью, держа чурбачками в обеих руках. Она запоминала обстоятельства материнства, и знание это ей, конечно, пригодится еще не раз.
Это были ее девочки. Она заказывала.
Позднее она гуляла с ними, с ними разговаривала – и из-за них как-то разом стала казаться старше. Братья начали относиться к ней иначе, они присмирели. Может быть, они запоминали просто, как следует вести себя отцам, когда в доме появляются маленькие дети.
И это знание пригодится всем троим не раз. Семья эта чадолюбива.
Они были двойняшками. И носы у них были похожи, и чуть выпяченные губы, и особенности телесного строения, с ногами так приставленными к телу, отчего походка казалась чуть утиной. Но не близнецы они были, а двойняшки – сестры в той же степени, как и старшая их сестра, как братья их, со схожим рисунком носа и рта, но без особого стремления к тождественности.
Девочки эти, крупной породы, не были красавицами и, наверное, потому не очень заинтересовали отца. Встретив весть акушерки тихим вздохом, он исполнял все, что полагалось отцу, но ласкал девочек мимоходом, бездумно, как гладят кошку, если уж она лезет на колени и ластится.
Когда лет через пять лет появится совсем беленькая девочка, девочка-ангел, он будет иным, дочка будет гордостью его, любовью. Он будет таскать ее с собой везде, громко ею гордиться – отцовская любовь странная, она бывает начисто лишена периферического зрения, выстреливает прямо, бьет наповал, оставляя прочее в состоянии полусуществования.
У той из двойняшек, что родилась первой, было чуть удлиненное лицо, напоминающее сливовый плод. Вторая была послабее, она была, скорее, вишенка - щекастая, круглая, послушная сестре, но на какой-то свой неубедительный лад.
Кто из них сильней, стало ясно так рано, что, вроде, все знали всегда. Едва проснувшись к жизни, первая принялась мешать второй, вечно требовать от нее чего-то, а когда им выгородили отдельную комнатку, сделав из одной – две, то через тонкие стены, в комнату к мальчикам часто просачивался писк двойняшек, их возня. Перед сном, уже в ночных рубашонках, они тихомолком ссорились. Первая мешала второй вести собственную малозаметную жизнь, играть в свои молчаливые игры – девочка-слива забиралась в кровать к вишенке, толкала ее, дергала за волосы, за что получала иногда нагоняй от сестры старшей, сестры-воспитательницы, снисходительной куда менее матери.
Когда родители отвели двойняшек в школу, то надеялись, что те станут поспокойней, будут больше уставать. Так и произошло.
Первая училась лучше второй, была упорней. Она успевала по всем предметам, схватывая «неуды» только если уж чересчур много на себя брала и с кучей дополнительных заданий забывала сделать основные.
Вторая хорошо считала, интересовалась естественными науками – биология занимала ее особенно, а когда изучали строение человеческого тела, то учительница не могла ею нахвалиться: тихая круглощекая девочка знала дотошно, из чего состоит организм человека. «Гены», - говорила она потихоньку о дочери врача. Первая зубрила тоже, но не было легкости в том, как попадали знания в ее, чуть вытянутую к небу, понемногу темнеющую голову. И тогда, нечаянно опередив на уроке биологии, сестра вторая разозлила сестру первую. И всего через два урока слива смеялась над вишенкой, тыкала в нее пальцем, когда та, не очень-то ловкая, упала на уроке физкультуры во время бега.
Первая, темная слива, должна была остаться первой.
Вторая, сочная вишенка, была необидчива.
Двойняшки были разными, но не настолько, чтобы дуэты их стали дуэлями. Одна настаивала, другая уступала. Одна не была слишком уж злой девочкой, а доброта другой была небеспредельна.
Вторая была, скорей, равнодушна. Ее – крупную, как и сестра, но не такую порывистую – было нелегко растревожить. Слез ее не видел никто, никогда.
Рассмешить ее, впрочем, можно было запросто: девочка-вишенка смеялась громко, до слез, до покраснения носа. Она не хихикала деликатно, как бывает с воспитанными барышнями, а хохотала от души. Крупная девочка – и смех у нее большой. Голос у нее, кстати, всегда был звучным, жестяного немного оттенка, не очень красивого, но сильного очень.
Так и жили.
Они обе стали учительницами, но пришли к тому по-разному. Одна - которая старшей младше минуты на две - захотела, как мать. Крепкая, круглощекая девушка пошла изучать домоводство, этот экспериментальный по тем временам курс, в котором бухгалтерия прирастала готовкой, а шитье - основами менеджмента, хоть не было в тогдашних словарях такого слова.
Другая - прожившая на свете дольше своей сестры на целых две минуты - обратилась за советом к специалистам. В последнем классе она записалась на курсы профориентации, проконсультировалась, какие профессии пользуются спросом и имеют перспективы в смысле обеспечения и женского равноправия - и, получив у знатоков указание, подала документы на учителя младших классов. В вузе ее это, по большей части, означало обучение всезнайству и строгости в той мере, чтобы детки со страху не обсирались, а родители их не жаловались.
Став девушками, девочки разъехались по разным городам и друг другу даже не писали. Они приезжали домой вразнобой. Первая все реже, - у нее появились кавалеры, вторая все чаще и чаще, пока не сделалась беременной. На четвертом курсе она вышла замуж за сына директора местной школы, худощавого - деревянного обаяния - молодого человека с испуганным взглядом круглых бледных глаз, молодого врача.
На свадьбе вишенка была в нежно-голубом платье из модной синтетики, которое облепляло ее тело, особенно подчеркивая выросший тугой живот. Она беременность не скрывала, проблемы из нее не делала, жила, как была – она не стала отказываться даже от курения, к которому вместе с сестрой пристрастилась еще в школе.
Их мать тоже курила – только у нее это было с войны.
На брюхатую невесту смотрели без осуждения, и дело не в новых временах, дозволивших больше свобод. Судя по веселым скабрезностям старых пердунов из числа гостей, - молодая была хороша именно тем, что на сносях; она плодородна, а значит, в семье будет много детей, а значит, будет счастье.
Оно и было. Женщина-вишенка и муж ее, жердь, счастливо зажили вместе – врач деревенский и добродушная жена его, домохозяйка.
Сестра на свадьбе у сестры, конечно, тоже была, но рядом с нею место пустовало – не было у девушки-сливы достойного кандидата. На свадебных фотографиях у нее блестящее лицо, наряд из несочетаемых друг с другом цветов. Считая себя человеком творческим, она творила моду, которая, объективно говоря, модой не была, а была нелепостью. Она пренебрегала полутонами, сочетая синее с лиловым, фиолетовым, сиреневым, считая их подходящими друг к другу и, также не очень разборчивая с оттенками других цветов, могла вырядиться черт знает во что.
Она была яркой, ей этого было достаточно.
Когда вышла она в большой мир дипломированным специалистом, то потребность в учителях младших классов уже иссякла - наслушавшись профориентирующих советов, в школы пошли многие, так что к выпуску, она могла довольствоваться только поденкой, «почасовиком-затейником», - как, не умея впадать в уныние, величала себя молодая учительница.
Через года два-три она вышла замуж за моряка. В городе, кроме педагогического, была еще мореходка - мальчики ходили к девочкам, педагогика венчалась с морским делом часто, а перед входом в общежитие педвуза, «бабьего царства», часто вспыхивали драки; «дело молодое».
За нее, кстати, никто никогда не дрался. Да, и сама она училась днем, вечером ходила в кино и на танцы, а ночью спала. Не была она такой, как соседка ее по общежитию, которая, из деревни вырвавшись, сорвалась, меняла парней, как трусы, а однажды, тайком от всех, выбралась из своей комнаты на свидание по водосточной трубе.
Не из таких была девушка-слива.
Она была девушкой не столько серьезной - был и у нее, громкий, стремящийся к металлу, смех - она была, скорей, деловой девушкой, быстрой, живой, производящей впечатление уверенной ясности, что делало синие глаза ее очень уместными на длинноватом этом лице.
Она не вышла замуж, она, скорей, завела себе мужа. Он был чуть младше ее, он должен был стать моряком, дело свое любил, у него была борода уже тогда, густая, светлая и, в сущности, он был похож на викинга – а может, и был потомком мореходов, которые где только не наоставляли свое семя. Он был не вял, не бесхребетен, но в делах женитьбы не очень тороплив.
Она взяла его в мужья, о чем он вряд ли жалел когда-нибудь.
Из моряка не вышло моряка. Очень скоро остановилось в их городе морское время – и промысел зачах, и гавани затихли, и замерли верфи, как остолбенев. Сходив в море раза два-три, он сошел на берег без выходного пособия, как и товарищи его. Разбрелись кто куда, а ему помогли уроки отца, такого же на вид скандинава. Еще в детстве, с отцом вместе он ремонтировал старые стулья, приделывал старые их части так, чтобы не скрипели они, не проседали, не рушились. Отлученный от большой воды, викинг этот стал реставрировать антикварную мебель.
Занятие было непростое, к тому же требующее не только умений, но и места – где прикажете лить политуру на старый шкаф? Но заводы умирали, как и флотилии – в одном из цехов он устроил собственное крошечное производство, обходясь всегда своими силами. Он никому больше не доверял, полагаться старался на себя одного и, не только реставрируя мебель, но и прикупая, привозя, перепродавая особо ценные ее экземпляры, стал зарабатывать какие-то деньги.
И дети пошли.
Поначалу подотстав от сестры, первая из двойняшек играла затем со второй, как в пинг-понг, рожая с нею наперегонки. И у той, и у другой стало их четверо. Только у женщины-сливы были три девочки и один мальчик, - круглотой, белотой, прищуренными глазами похожие на родову отца, а вторая, женщина-вишня (ах, вишня уже, нет, не вишенка), родила трех парней, сплошь длинных, нескладных чуть, как и отец их, а последней была у нее девочка, маленькая, нервная умница.
Проблемные дети были у обеих.
- Я проверяю у своих детей карманы, - учила младшую старшая, - Вплоть до мелких записочек. Вот вырастут, тогда пускай сами решают, что им делать. В моем доме я несу за них свою ответственность.
Старший ребенок у вишни плохо учился в школе. Он прогуливал, стал курить траву, однажды попался, просидев ночь в обезъяннике.
Он разбивал матери сердце. Не знала она, что делать, а он, неловкий все более, все закручивал жизнь свою в штопор – делал глупости одну за другой, был из школы отчислен, пошел в училище, где тоже недоучился, шлялся по барам, спьяну скандалил, был бит, а однажды обворован. Отец не понимал его и не хотел понимать. С возрастом уж не поджарый, а тощий, он мог быть не жёсток даже, а жесток, как бы добры, как бы тревожны ни казались его все более бледнеющие глаза. Ему нужны были умные дети, как и он, умный, только таким и нужен был отцу, директору школы, человеку военной еще закваски – дураки, как было у них в семье принято, внимания не заслуживали, а кровные узы не значили много.
Из троих сыновей, двух младших он примечал, привечал. Насмотревшись на старшего брата, тупого лузера, мальчики умели шалить, но учились хорошо. Позднее оба они стали врачами, пока старший – лузер, чмо, стыдно - катился все ниже.
25-летним он был из дому изгнан. Он пошел работать в садовое хозяйство, недалеко от ближайшего к их деревне городка. Родители нашли ему квартиру, дали денег на мебель – живи, как хочешь, сам решай, что тебе делать с твоей жизнью. Отец был жесток до жестокости, он был уверен в своей правоте. А мать, нервно бледнея, бедная вишенка, ездила к сыну, давала деньги, выметала грязь из его квартиры – и если было в благополучной ее жизни несчастье, то звалось оно коротко.
Сын.
Сын был слаб, несамостоятелен, он терзал ей сердце. Говорить о нем она была способна все меньше, все тише, пока не умолкла совсем.
У сливы-двойняшки, была по сравнению с сестрой, не боль, а так – болюшка. Мать ее, наверное, больше беспокоилась, отчего девочка, третья из дочерей в этой семье, квелая, тихая, в старших классах утыкала себя железяками, понаделала дыр в носу, в ушах, да на одной из бровей; зачем она выкрасила волосы свои в черно-синий цвет, почему стала сутулиться, разговаривать басом.
Наглядевшись на своем веку на всякое, умея видеть там, где другие только пялятся, старуха подозревала дурное, но, вроде бы, зря. Во всяком случае, женщина-слива, уверяла, что это у дочки временно, что такой переходный период, она, мать, «учится на чужих ошибках, не на своих» – все под контролем, у нее не забалуешь. Через год-другой черная краска у девочки сошла на нет, иголку во впадинке ноздри заменила бусинка. Улыбаться не научилась, но такого прогресса и не ждал никто. Отец ее тоже неулыбчив, что уж….
Тяжело ей было, что уж.
Начав почасовиком, она долго была на замене. Долго вела какие-то необязательные курсы для малышей и родителей, ставку в школе выбила себе не сразу – она не умела ладить с коллегами, была слишком напориста, чересчур много настаивала на своем, чем раздражала местные авторитеты, особенно тех, кто особенно глуп, а их хватало (вы - идиоты, люди, вы знаете, что вы идиоты?).
Одежда у женщины-сливы с возрастом становилась все крикливей, причудливей, а сама она приобрела повадку такую, что перечить ей никто б не решился. К тому же муж, с хитрецой, сколько бы ни зарабатывал, нрав имел скопидомистый. И сама она, его жена, деловитая от природы, прижимистой стала. Экономила там, где не было особой нужды, чем расстраивала свою мать, не способную к мелочности, - мать думала, что дочь ее перебивается с хлеба на воду (и напрасно), предлагала денег, которые та всегда брала.
Помощь матери она принимала, но яростно отвергла одеяло сестры, большое, пуховое. Женщина-вишня, приехав в гости, привезла его, не новое, предложила сливе-женщине: вот, - протянула, сказала просто - возьми сестра, чего тебе свои деньги тратить….
Дар отвергла, оскорбилась до глубины души: эта сонная клуша совсем потеряла стыд, утратила всякие представления о приличиях….
Она заспорила с нею, как спорила всегда. Она всегда соревновалась с нею, с одной только ею, как только ее, еще будучи младенцем, отходя ко сну, и хотела обнимать, а лишившись мерно дышащего тела рядом с собой, орала, чувствуя пустоту, недостаток, почти боль.
Не могла быть первая без второй. Без вишенки слива.
Вторая была для нее вечной первой