Поречневы дети
РассказыКогда сестра бабушки открыла неприветливо дверь, провела их в маленькую нетопленую комнатенку, летнюю спальню, и закрыла за собой дверь, Аля еще даже не успела поставить два их чемодана с вещами на пол, как Агния заявила: - Мама, а когда мы к папе поедем? Я по папе скучаю и по бабушке. Агнии было девять лет, она была худенькой, но уже высокой для своего возраста девочкой, с белой кожей и темно-русыми волосами. Она пошла в «ихнюю породу», как часто сквозь зубы цедила Аля, ведь у самой у нее были черные, как смола, волосы, и роста она была совсем невысокого. Да и характер у нее был не ее, слишком любвеобильной выдалась, и никакая ругань Али не могла на нее повлиять: с самого детства любила всех родственников, лезла ко всем на руки, бежала обнимать, чуть только видела кого из окна. И сейчас она вновь затеяла свою шарманку, да так не кстати, что Аля чуть не подпрыгнула, как ощетинившаяся кошка подскакивает дугой: - Ишь, чего удумала! Молчи, мы только приехали! Я же говорила тебе, что мы уже не вернемся. - «Если только он сам не приползет», - подумала про себя с насмешкой Аля. «Приползет, куда денется», - сама же и ответила себе горделиво Аля. - А папа с бабушкой к нам приедут? - Агния никак не могла угомониться. - Я тебе счас как тресну! - Аля замахнулась со всего размаху рукой, угрожающе глядя на Агнию.
Та была девочкой немаленькой, потому поняла, сейчас маму лучше не трогать. Она ушла в угол, где стала играть со своей любимой куклой, которую ей подарила сестра Захара, ее любимая тетя, такая же любимая, как отец и бабушка. Была совсем ранняя весна, и в комнате было холодно, даже в верхней одежде пробирало. Аля осмотрелась кругом и поняла, что у старухи была еще одна горница в доме, в которой было отопление и где они бы с дочерью хорошо разместились. - Тварь старая, вместо того, чтобы нас в теплую комнату поселить, засунула сюда. - Процедила Аля, вернувшись в летнюю спальню, где играла Агния, не обращая на нее никакого внимания. Тут Агния закашлялась, она уже давно кашляла, ее мучали бронхи, а от холодного пола ей стало сразу же хуже; Аля резко вскочила, побагровела и пошла в основную часть дома. - Тетка, ты почему меня с дитем маленьким поселила в холодную спальню? - спросила она угрожающе, свирепо глядя на такую же маленькую, чернобровую старуху, с точно таким же злым оскалом, как и у нее самой. - А куда мне вас еще поселить? - нагло ответила ей старушка. - Вот здесь у тебя горница, там тепло, - рукой показала без всякого смущения Аля. - Ты уже здесь похозяйничала, я смотрю. Хорошо гостья, ничего не скажешь! В эту комнату нельзя, она рядом с моей, а твоя шалапайка мне спать не будет давать. Я детей не переношу. - Какая она тебе шалопайка, она ночью спит, никому не мешает. Ты сама скорее нас будить будешь, в туалет выползать каждые пять минут, старая, небось так и бегаешь. Мне чтО, - спросила Аля, особенно делая ударение на последнее слово, - теперь ребенка морозить прикажешь, она и так уже кашляет? - Неблагодарная! - прорычала старуха, брызгая слюной сквозь редкие зубы, брови ее сдвинулись, и она так и была похожа на старую ведьму из советских сказок. - От неблагодарной слышу! - нагло отвечала ей, усмехаясь, Аля: еще никому не доводилось перекричать или переспорить ее, такой она родилась, она это точно знала, и уж бабке какой-то ее точно не одолеть. - Или там живите, или ищите себе жилье получше, - заявила победно бабка. Аля проскрежетала зубами, но не нашлась, что ответить: дом был старухи, и здесь они были по ее милости, не более, и милость ее могла в любой момент закончиться. Она собралась духом и вернулась в летнюю спальню, сосредоточенно натирая лоб. Агния сидела все там же, кашляя. - Что сидишь? Разбирай вещи! - накинулась на нее мать, тряся чемоданами. - Мама, да здесь шкафа нет, куда мне разбирать их? Аля кинулась к сундукам. - А это что, по-твоему? Сюда сложим все, - она открыла два старых засаленных сундука и стала выгребать из них вонючий старческий хлам. Здесь были самые старые изъеденные молью вещи, какие-то сальные пустые баночки и скляночки, да прочий хлам, который непонятно почему не выкидывался вот уже много десяток лет. - Говнище накопила мерзопакостная ведьма, - цедила сквозь зубы Аля, брезгливо вываливая все на пол. Агния боялась даже прикоснуться до этих вещей, а мать все продолжала бранить старуху за ее нечистоплотность и скупость. Вдруг совершенно внезапно поток ругательств оборвался на полуслове, Аля замерла, и даже Агния удивленно взглянула на мать. Та держала в руках толстую измятую тетрадь, такую старую и засаленную, что Агния никогда бы не дотронулась до нее. - Быть того не может, - прошептала изумленная Аля, переворачивая знакомые страницы, глядя на столь родной, жуть как неумелый, квадратный, едва читаемый почерк. Тетрадь велась до самого конца, до года и дня ее кончины, сразу поняла Аля, пролистав до конца. Она попыталась найти ту самую дату, про которую столько раз слышала от бабки, словно, найди ее она сейчас, и тогда она точно поймет, что это та самая тетрадь. Открыв тетрадь на середине, она вдруг увидела совсем не то, что искала, она увидела знакомую фамилию: Поречнев, - а напротив нее самый страшный заговор разрушения из тех, что знала ее бабка. Ее прошиб пот, и она на какое-то время замерла; Аля никогда не была глупой, в школе училась лучше всех, хоть и получила аттестат с плохими оценками (учителя так не любили ее за вредность, что нарочно ставили ей низкие оценки), потому сразу поняла, что все не сходилось, все было совсем не так. Другой бы на ее месте, гораздо менее смышленый человек решил бы, что все сходилось, и что заговор действовал; но она была умнее и не могла так обмануться. Однако на смену этим думам пришел припадок ярости, и Аля вскочила с пола и бросилась в избу, тряся гневно тетрадью перед слегка оторопевшей старухой: - Ты тварь! - рычала Аля, - воровка! Ты стащила тетрадь моей бабки, когда она померла! - Что ты, опомнись, да на что она мне! - не растерявшись, зло зашипела в ответ старушка, размахивая кулаком, - ты сама мне ее оставила вместе со всем хламом сестры! Дескать, разбирай, тетка, сама, мне некогда! - Врешь! - с торжествующей улыбкой кричала Аля, словно радуясь тому, что может уличить тетку в проступке, - все врешь, мерзавка ты двуличная, склочница! Во-ро-вка! - нараспев прокричала Аля, - ты тогда приехала на похороны, а я все вещи перебирала, и тетрадь я сложила в свой чемодан, чтобы забрать себе, а потом, когда принесла чемодан домой, ее там не было! И из дома бабки она таинственным образом исчезла! А все после твоего приезда! Я тогда сразу про тебя подумала, да сказать не решилась, а зря! - Отдай тетрадь, она моя, - тетка внезапно бросилась на Алю так, словно тетрадь была ей особенно дорога, и она не просто так стащила ее. Аля, не растерявшись, стукнула старушку по голове этой же самой тетрадью, схватила ее за сухие запястья и отбросила так, что та повалилась на стул и вместе с ним упала на пол, крича от боли и испуга. Затем Аля кинулась в летнюю веранду, схватила оба своих чемодана и закричала бледной и испуганной Агнии: - Что рот разинула, отворяй дверь, - в конце веранды была дверь прямо на улицу, и девочка бросилась к ней, да та была под замком. - Ключ на вот этой полке, быстрее! - кивнула она, держа заветную тетрадь за пазухой. Тетка уже ковыляла к ним, матерясь по-черному. Агния быстро открыла дверь, и тетка не успела схватить Алю за локоть, как та одернула руку и чемоданом со всей силы ударила ей прямо по лицу. Тетка взвыла по-звериному, падая на пол и хватаясь за лицо. Аля и Агния бегом побежали по улице, слыша жуткий мат, доносящийся из избы. В тот же день Аля сняла комнату в бараке, где хотя бы топили, и Аля могла не бояться за бронхи дочери. На следующий же день она нашла и работу уборщицы, теперь она могла прокормить дочь. Летний день выдался по-осеннему холодным, но Евлампия, хотя и была без пальто, совсем не замечала, как продувал ее студеный ветер, да как застыли и ничего не чувствовали кончики ушей и кончик носа. Евлампии было за тридцать, у нее было четверо детей, она уже была совсем не юной и не стройной, однако все равно выглядела приятно, округло. Волосы ее были рыжими, такого глубокого огненного отлива, как, пожалуй, ни у кого в округе. Но в последнее время они стали седеть, и формы ее становились не такими округлыми, и вот уже пальто висело на ней, и лицо осунулось и посерело. Она торопливо шла по улице, ничего не видя перед собой, только зеленые ворота милицейского участка мерещились ей перед глазами. В них будто все сошлось для нее в последние месяцы - вся ее жизнь, все ее чувство, все ее желания. Кто бы мог подумать, что однажды вся судьба ее будет так зависеть от этих зеленых досок, от этого зеленого забора, в который она столь часто теперь входила. Иван Федорович был словно друг семьи, и хотя Евлампия знала, что он так же хорошо относился ко всем жителям села, и никому не отказывал, ей все равно казалось всякий раз, что именно к ней он особенно человечен, а значит, все у них будет хорошо. Сегодня должно было быть принято решение об апелляции, и Иван Федорович был ее связующим звеном, ведь именно он писал письмо от имени всего села с просьбой оправдать ее мужа и пересмотреть приговор, именно он ходил по домам людей и просил всех ставить подписи - все это совершенно бескорыстно, без претензии на что-то. Но главное, даже не это, главное то, что он верил в невиновность каждого осужденного, не требовал доказательств, никому не смел говорить: а вашего супруга/супругу забрали за дело. Иван Федорович вышел в коридор, верно, он уже увидал ее в окно, вот только лицо его было хмурым, совсем неприветливым. Евлампия почувствовала, как подкосились ноги, но она все равно прошла к нему в кабинет и упала безжизненно и бессловесно на стул перед ним. - У меня дурные новости, Евлампия, - сказал он, глядя на нее с жалостью, с жалостью! Как ненавистна ей была сейчас жалость человека, кого эта беда прошла стороной. Верно, она вдруг почувствовала, что ненавидит всех людей, кто живет и здравствует, кто и не слыхивал о том, что простой сельский человек может быть вдруг схвачен из собственного дома и осужден на двадцать пять лет лагеря без какой бы на то причины. Наверняка теперь, когда в пересмотре отказано, все вокруг за ее спиной начнут шипеть, что, значит, заслужено! И всякий будет так шипеть, пока самого не упрячут еще на больший срок. Нет, жалость, когда она бесполезна, хуже наказания. - Товарищ Сталин, значит, - насмешливо произнесла Еплампия, - не поверил в невиновность Сашеньки? - Думаю, письмо до него просто не довели, - как можно тише сказал Иван Федорович, и тогда-то Евлампия поняла, что и ей нельзя широко рот раскрывать: она могла быть следующей. Однако и утерпеть она не могла, потом едва слышно продолжила: - Как же, не дошло, так я и поверила. Наивный вы человек, Иван Федорович, если действительно в это верите. Вот она ваша система, социализм проклятый. Работай за трудодни, всю скотину потихоньку отняли, а с ней и землю, в город и то без разрешения не выехать. Такого и при царе не бывало… Но то, что сейчас происходит, хуже всего, что было до этого, в тысячи-тысячи раз. Головы летят как щепка, вот что я вам скажу, Иван Федорович. - Напрасно ты так говоришь, Евлампия, неужели ты не понимаешь, что это ошибка, быть может, даже провокация. Ведь кто-то же сообщил в органы о том, что Александр говорил о власти. Кто-то донес. Сами мы люди творим это, а не власть. Пока народ у нас такой пакостливый, так и будут страдать невинные. - Ты верь в это, если тебе от этого легче, - совсем отрешено промолвила Евлампия, а ее «ты» резко садануло Ивану Федоровичу по уху: в селе он был так уважаем, что никому бы в голову не пришло так к нему обратиться. Евлампия встала, скрюченная, как вопросительный знак, и сделала несколько шагов к двери. - Не будем терять надежды, быть может, рано или поздно эта ошибка вскроется, и Александр вернется к вам. Евлампия даже не обернулась, она открыла дверь и скрылась за ней: не могла она даже смотреть на это честное, чересчур открытое и доброжелательное лицо Ивана Федоровича. Когда-то она вместе с другими женщинами считала его образцом красоты, видела в его облике что-то дворянское и благородное, тайком от мужа с восхищением следила за ним, когда он шел по улице. Сейчас же ей противен был его прямой нос, правильные черты лица, большие добрые глаза; словно она бы хотела, чтобы он стал злым и темным, чтобы он подсказал ей, как сделать все неправильно, против всех и вся, но добиться того, что ей нужно было больше жизни. На следующий день Евлампия рано-поутру пошла на самый край деревни, где поодаль стояла маленькая черная совсем косая от времени хата. Люди редко сюда захаживали, а когда захаживали, то не без причины: травница, что здесь жила, слыла на всю округу не просто травницей, а настоящей колдуньей. - Слышала про твою беду, не смогу я тебе помочь, - сразу на пороге услышала она голос Настасьи. Евлампия замерла прямо на пороге, слезы ручьем полились по щекам. Настасья, увидев, в каком она состоянии, даже не подошла и не дала ей ни платка, ни воды. Проревевшись и успокоившись, Евлампия бросилась к Настасье, схватила ее за руки, а сама упала на колени: - Тогда помоги отомстить, наказать виновных! - Это, пожалуй, можно. Да знаешь ли ты, кто виновен-то? Кто доносчик? - Откуда мне знать, разве кто признается? Но я хочу мести тем, кто упек его, следователям, органам, всем, кто причастен! Пусть горят они все в аду! - На всех я не могу наложить заговор, - безразлично отвечала Настасья. - Почему не можешь? - Мне нужна фотокарточка человека, вот почему. У тебя есть фотография каждого человека из органов? - усмехнулась надменно Настасья. - Нет, - растерялась Евлампия, - но я помню, что следователя фамилия вроде как Моськин или Мыськин. - Мне не фамилия нужна, а фотокарточка. Я твоего следователя знать не знаю, как же я на него насылать что буду. - Да что же, к тебе каждый приходит с фотокарточкой? - раздраженно отвечала Евлампия. - И где все эти карточки берут? Они что, на дороге валяются? - Нет, но я могу послать заговор без карточки на того, кого я знаю. А я никого не знаю из тех, кто отправляет твоего Сашку в лагерь, они все городские. - Постой, но ведь Ивана Федоровича ты знаешь? - уцепилась за имя участкового, как за последнюю соломинку, Евлампия. Его честные жалостливые глаза живо предстали перед ней, бесполезно-честные и бесполезно-жалостливые, он как представитель власти должен был заплатить за грехи своей власти, пронеслось у нее в голове. - Да разве он к чему руку приложил? - удивилась Настасья. Сколь бы нелюдимой она ни была, даже травница была наслышана о том, как участковый помогал семьям осужденных. - Да, он один из них, эта свора, все одна шайка, они все заодно, а он только притворяется, что помогает, на деле же разнюхивает только, кого еще упрятать по доносу, - Евлампия сама не помнила, что врала, но врала быстро, торопливо, словно боясь, что Настасья сейчас передумает, если заподозрит что-то неладное. Настасья, к облегчению ее, лишь пожала плечами. - Ты хочешь наложить на него страшное заклятие, и должна понимать, что оно пойдет на весь его род. Готова ли ты к этому? - Да-да, готова, конечно! - выпалила женщина, не задумываясь. Она протянула травнице завернутые в комочек деньги. Та забрала деньги, спрятала их в другой комнате, а затем вернулась к Евлампии. - Есть еще кое-что, что ты должна знать. - Она строго взглянула на женщину, - это не шутка какая и не игрушка. Заклятие страшно, и оно может в любой момент перейти с него на тебя и, может быть, на твой род, стоит тебе лишь на миг… пожалеть его или его близких. Запомни, Евлампия, никакой жалости! Никогда! Поняла меня? - Уж будь уверена, - улыбаясь дико, по-звериному, отвечала она. Сделав это, она почувствовала небывалое облегчение, впервые за эти месяцы. Лишь только совесть начинала скрестись, как она вспоминала про власть и крыла ее в душе многоэтажным матом, и ненависть наполняла ее, и кровь кипятилась. Так со временем уже и перестало содеянное казаться ей чем-то жестоким или несправедливым, и о совести она уже не вспоминала. Две недели спустя, когда установилась настоящая июльская жара, девятилетняя Клавдия собирала в лесу грибы и ягоды после утреннего дождя. Было только четыре часа утра, село еще только вставало, а уже было жарко; грибов было много, и Клавдия рада была, что так рано соскочила, она успеет побольше собрать, и всей их большой семье хватит жаренных грибов сегодня. Времена были не сытными, и лучшими играми для детей стали сборы ягод, грибов, трав в лесу. Клавдия очень хорошо знала все грибы, однако изредка попадался ей гриб, вроде как похожий на белый гриб, да не совсем, и она размышляла над ним - срывать или нет, ядовитый он или нет. Так и сейчас она в задумчивости рассматривала такой гриб, затаившийся под широкой низкой березой. Она склонилась над ним в нерешительности, как вдруг услышала чей-то мужской шепот у себя за спиной. - Клавушка! Клава подпрыгнула от испуга, но не вскрикнула. Она обернулась и увидела человека с бритой головой и толстой черной щетиной, в грязной засаленной одежде. Он был худым, и щеки его ввалились. На ногах вместо сапог были намотаны тряпки. И хотя и выглядел он страшно, однако ничем он ей не угрожал; взгляд его вперился в нее с мольбой. - Дядя… Саша? - вдруг узнала она его, испугавшись такой резкой перемене (два месяца назад, когда его только забрали, выглядел он иначе). - Клавушка, пойди тихо к моим и скажи, чтобы сегодня в полночь приходили сюда со всеми пожитками. Только так, чтобы никто не узнал об этом. Поняла? Никому ни слова об этом никогда, никогда, слышишь? Клава кивнула головой и побежала в село с полупустыми ведрами. Выждав несколько часов, ближе к обеду она пошла к дому дяди Саши. В огороде жена его поливала грядки, тут же бегали и ребятишки с лейками. - Клава, тебе чего? - нахмурилась женщина с огненно-рыжими волосами. Девочка подошла к калитке и стала шептать что-то. Женщина подошла недоверчиво ближе к калитке и вслушалась в ее шепот. От услышанного она побледнела и сделала резко шаг назад. Она кивнула нерешительно Клаве, и та пошла прочь. Евлампия глядела на удаляющуюся детскую фигурку, в груди все разрывалось, однако ни одна слеза жалости не прокатилась по ее щеке. На следующее утро по селу прокатилась новость: дом Евлампии стоял один с закрытыми ставнями, с запертыми калитками. Когда ни до кого не смогли достучаться, сельчане вскрыли замки, чтобы обнаружить беспорядок в комнатах и погребах; впопыхах собиралась Евлампия, взяв с собой только самое необходимое. Дом был заброшен; о семье ее более никто никогда не слыхал. Через несколько месяцев Клавдия рассказала отцу о том, что случилось. - Ты кому-то говорила об этом? - спросил Иван Федорович строго. - Нет, папа. - Хорошо, - вздохнул он облегченно, - никому, никогда, ни при каких обстоятельствах не говори об этом. Забудь, этого никогда не было, ни для кого. Ранним осенним утром, когда улицы в поселке были еще полупустыми, солнце еще не взошло, Захар шел по проселочной дороге. Люди лишь только собирались на работу, потому в окнах деревянных, местами полукосых домов уже горел свет. Когда Захар подошел к шоссе, делившему поселок на две части. Здесь на пешеходном переходе сердце его начинало всякий раз усиленно стучать, ускоряясь с каждым шагом. Поступь его тяжелела, замедляясь, словно он не хотел вступать туда, в ту часть поселка. Плечи его немного сжимались, отчего высокая его фигура становилась сутулой. Статный, темноволосый, словно только сошедший с подмостков театра или киносцены, совсем не по-деревенски красивый мужчина, боялся он этой старой части поселка с бедными и крошечными избами, почерневшими и иссохшими от старости, да и с совсем маленькими участками им под стать, боялся всякий раз проходить он по этой самой дороге, ведущей к его старому дому. Именно здесь все и произошло, и он не мог не знать этого сейчас, не мог не помнить, не мог не видеть живо перед собой, словно все случилось только вчера. Сколько бы он отдал за то, чтобы у него был провал в памяти, но нет, он, к сожалению своему, был слишком честным человеком, и даже в этом не смог бы обмануть себя: он хотел помнить, он хотел чувствовать, он не мог не хотеть. Ведь это стало частью его самого. Он подошел к своему старому домику, в котором последние несколько лет жила его мать, уступившая его большой семье свой просторный высокий дом в новой части поселка, чтобы он мог растить там детей в больших комнатах и на обширном участке. В одном окошке горел тоскливый свет, но Захар и без того знал, что мать его уже поднялась: всегда вставала она с петухами и привычки своей поменять не могла. Согнувшись, чтобы втиснуться в дверь, он вошел в комнату, где сидела Катерина Ивановна на стуле в теплой фуфайке и шерстяном платке, повязанном на голову. - Мама, ты опять не топишь? - спросил он огорченно. - Да к чему, сейчас еще не так холодно, - отвечала просто она. Не говоря ни слова, Захар прошел в сенки, а затем вернулся с ведром угля и стал топить печь. - Да зачем ты, Захар, - укоризненно промолвила ему Катерина Ивановна и стала греть молоко на плитке, чтобы напоить сына. Когда он закончил, он сел напротив матери в полутемной низкой комнатке, отпил немного молока, а затем молча достал из кармана аккуратно сложенную телеграмму, развернул ее и показал матери. Она по одному его встревоженному виду уже поняла, от кого это была весточка. - «Мы с Агнией хотим вернуться. Примешь ли нас? Приедешь за нами или нам самим приехать?» - прочитала Катерина Ивановна и вздохнула. - Вот думаю, как быть мне. - Вздохнул и он, ожидая ответа. Но мать только молчала, внимательно взирая на него. Тогда он продолжил, - ведь понимаю, что ничего не изменится. Ведь помню прекрасно, что она делала, что говорила, в каких страшных вещах обвиняла меня. Разве такое можно забыть и простить? В какого ужасного, подлого человека она превратилась тогда, в такой сложный для нас обоих момент. Ведь ее не поменяешь, она останется той же. Да и, самое-то главное, что ведь она и до того была такой склочной, вредной, злой, дралась, ругалась без повода. - Помолчав, он сам же стал возражать себе, словно пытаясь убедить не мать, а себя самого, - А с другой стороны, разве не такую ее я полюбил? Разве разлюбил ее я теперь? Ты сама знаешь, после ее отъезда женщины толпами стучались в дверь, но ведь это все не то, совсем не то, будь они хоть в тысячи раз ее лучше. С ней у нас было что-то, что-то общее, что-то настоящее, что ни с кем уже не повторится. Но… - снова умолк он, прежде чем продолжить, - смогу ли я снова жить с ней? Непонимание, оно всегда было между нами, и нет никакой надежды на то, что оно куда-то уйдет или просто исчезнет. Темные мы оба, вроде бы и не глупые люди, и не малые дети, однако все же темные совсем, какими были крестьяне еще сто и двести лет назад, словно ничего не поменялось с тех пор. Мы не знаем, как победить это супружеское непонимание друг друга, и никто и не подскажет; это самая большая и неразрешимая загадка человечества. Захар говорил так, словно был прирожденным оратором, однако это было не так; не был он ни красноречивым человеком, даже не был он и любителем просто поболтать. Дело было все в том, что впервые он говорил кому-то, что в последние месяцы так мучило его; отношения его с Алей были всегда чем-то сокровенным, во что он никого не впускал, а теперь он прямо и открыто поведал матери о них. - Захар, ты рассуждаешь так, словно вопрос в том, жить ли тебе с Алей, или нет, - вдруг заговорила молчавшая до того Екатерина Ивановна. Она была спокойна и немного грустна, как и все они в последнее время, - но ты забываешь про еще одного человека. Человечка. - Агния! - выдохнул Захар; тут резкая мысль прошла: ведь он намеренно завел разговор с матерью с того края, чтобы оставить себе выбор. Поставь он вопрос сразу с Агнии, разве был бы выбор? - Значит, ты советуешь мне принять ее? Екатерина Ивановна строго посмотрела на него, а затем так же строго ответила: - Что ты хочешь от меня услышать, сынок? Ты совета моего хочешь услышать? - Да, - выпалил Захар, - что мне делать? Как быть? - Знаешь, сынок, ты уже взрослый человек, - она говорила это, не смотря на строгость, с любовью и нежностью: только она одна могла сочетать в себе эти несопоставимые эмоции, - ты уже четвертый десяток разменял, и ты сам должен решить, что тебе делать. Как я могу тебе советовать что-либо? Чтобы ты потом меня всю жизнь корил за то, что я тебе насоветовала? Какой бы я тебе совет ни дала, ты меня в нем будешь винить потом. - Но мама, ведь это не просто… - начал было Захар. - Нет, ничего советовать я тебе не буду. Ты не спрашивал меня, когда женился, не спрашивал, когда ссорился и расставался, не спрашивай и теперь. Это твоя жизнь; я бы рада прожить ее за тебя, чтобы избежать все твои ошибки за тебя, но не могу. Захар молча смотрел на мать, пытаясь найти слова, чтобы возразить ей, но не мог. В такие моменты более всего на свете ему хотелось, чтобы его мать не была тем праведным и вечно правым человеком, живущим по совести и только по ней; ему так хотелось, чтобы именно сейчас она отступила от своей совести и по-мирски сказала ему, что она хочет для него как для своего любимого сына; пусть это было бы по-эгоистически, пусть она бы на миг забыла об интересах внучки или невесты, о правде и чести. Однако же она не могла стать другой, а он не мог ее заставить. Захар встал со стула, накинул обратно пальто, не глядя на мать, а она ничего не говорила. - Мне пора на работу, опоздаю, - пробормотал он, сделал шаг в сторону двери, а затем обернулся, - без Али мне спокойнее, чем с ней; может быть, даже намного лучше. И все-таки без детей жизнь не имеет никакого смысла. Когда он ушел, Екатерина Ивановна вновь тяжело вздохнула; на свете почти не существовало мужчин, подобным Захару, кто любил бы своих детей больше свободы, больше жизни. А ей посчастливилось быть матерью двух таких сыновей. Ей бы хотелось, чтобы хотя бы на минуту Захар стал другим, сухим и эгоистичным, чтобы он наладил свою жизнь и не связывался бы более с Алей. Однако в его любви к детям она видела свое воспитание. Стало быть, все было так, как было, и по-другому быть не могло. Вечером того же дня Захар пошел к Татьяне, женщине, с которой он жил последние три месяца. После отъезда Али женщины потянулись к нему со всей деревни: незамужние, разведенные, даже замужние приезжали, да приезжали даже из города, прослышав про то, что он стал свободен. Самая никудышная из них пришлась бы лучше Али, и все-таки он отказывал всем без исключения, не понимая, что произошло с ним, и как он оказался один в большом доме. Однако спустя несколько месяцев Татьяне, самой упорной из них, удалось убедить его в том, что жизнь продолжалась, и что они могли бы вместе жить намного счастливее. Они жили на два дома уже три месяца, у Татьяны была дочь возраста Агнии. Татьяна была всем лучше Али: добрая, порядочная, заботливая, хозяйственная, приветливая; не было у Али ничего, чем бы она могла превзойти Татьяну. Ничего, ничего кроме… Захар, зайдя в дом, поздоровался с дочерью Татьяны, которая сидела за кухонным столом и делала уроки. «Зачем мне чужая дочь, когда у меня есть своя, любимая и неповторимая девочка,» - в сотый раз подумал он, глядя на туго заплетенные косички. Татьяна отвернулась от плиты и взглянула на него вопрошающе: тяжелый его взгляд не обещал ничего хорошего. В тот вечер он признался ей во всем и навсегда порвал с ней отношения. Санька, по-другому ее не называли из-за прескверного характера, пришла к реке с ведром грязного белья. Лишь только она приблизилась к берегу, как хохот и пересуды смолкли. Санька была невысокой и уже не юной женщиной, а до сих пор незамужней, как, впрочем, и многие женщины ее возраста и старше после войны. Когда война закончилась, ей было всего семнадцать лет, но все ее сверстники большей частью погибли, потому теперь в свои двадцать семь лет она была совершенно одна. До недавнего времени. Таисия подняла голову и глянула на нее с лютой ненавистью, пришептывая что-то себе под нос. Кто-то из женщин громко усмехнулся, глядя на Саньку. Та же, напротив, подняла высоко голову, расправила стан и с победным выражением лица пошла к реке, будто не только не расстраиваясь из-за выражения всеобщего упрека, витающего в воздухе, а наоборот, с этаким презрением глядя по сторонам. Все молча продолжили стирать, лишь Таисия одна осталась стоять, люто глядя на Саньку и что-то нашептывая. Ее трясло, и она не могла успокоиться. Санька, не терпев, бросила стирку, встала руки-в-боки и рявкнула Таисии: - Ну и что ты глаза-то разинула, бесстыжая? Да рот свой кривой закрой, шепелявая! - Это я бесстыжая? - взревела женщина, - Это я бесстыжая? Ах ты, тварь, уводишь мужа, лезешь в семью, да еще и рот разеваешь? - Таисия, не помня себя, набросилась на Саньку, размахивая и ударяя ее больно ведром под общий поддерживающий крик женщин. - Так ее, Таисья, так ее! - загоготали все вокруг, столпившись вокруг двух женщин, которые вцепились теперь друг в друга руками. - Ты ему жизнь портишь! - кричала в свою очередь Санька, - отпусти по-хорошему, с тобой ему счастья не видать! - Это я ему жизнь порчу, я? - кричала Таисия, - ты ведьма ему скорее ее испоганишь, со своими снадобьями, знаю я тебя! - Ты бесплодна, отпусти, говорю, по-хорошему, - рычала Санька, - а я ему детей нарожаю! Задетая за самое живое и больное, Таисия сильнее и сильнее била Саньку, повалила ее на землю и стала бить головой о почву, камни, все, что приходилось. Санька теперь могла только пытаться защититься от ударов, не то что нападать. Она еле вырвалась из цепкой хватки мстящей женщины, да побежала домой, забыв и про ведра, и про грязное белье. - Беги-беги, тварь пакостливая! - кричали ей вслед женщины хором. - Срамница бесстыжая! - Блудница, по делом тебе! - Будешь знать, как на чужих мужей бросаться! И хоть Мишка, муж Таисии, был и не самым видным и лучшим из мужчин, однако он был одним из единственных, что уцелели, оттого ценнейшим для своей жены. Многие из бывших здесь с ней женщин мечтали бы увести его, но никто не осмеливался навлечь на себя гнев и позор села, оттого никому другому не могли простить они такой вольности и готовы были разодрать в клочья любую блудную женщину, посягнувшую на Мишку. Саньку, прибежав домой, рыдала и рычала одновременно, а ее мать спокойно отмывала ее лицо, шею и плечи мокрым полотенцем от крови, да протирала ссадины отваром. - Я убью эту тварь, - рычала она, всхлипывая, - убью! - Убьешь, а что дальше-то будет? Отправят тебя в лагерь, с уголовницами. Кому от этого лучше-то будет? - Тогда наложу на нее заговор, прокляну весь ее род. - Я думала, тебе нужен был Мишка, а ты за Таисью взялась, - спокойно отвечала мать. - Мне нужно от этой твари избавиться, иначе я его не заполучу, - шипя отвечала Санька, - сколько я на него приворотных отваров извела, а все бес толку, он все мечется между мной и женой. - Ох и никчемный это мужичок, и на что он тебе? - Лучше, по-твоему, всю жизнь одной, как ты? - закричала Санька на мать, - ты не понимаешь, люблю я его, люблю! Я хочу, чтобы он был мой! А эту тварюку я ненавижу, ненавижу! - Если ты будешь так распаляться, - спокойно отвечала ей мать, - никогда твои отвары не принесут тебе пользы, и никогда ты не научишься заговоры накладывать. - Ты поможешь или нет? - зло прорычала Санька. Мать будто вздохнула, а затем сказала устало и немного отстраненно: - Помогу. Когда все было готово, мать сказала: - Только помни строго-настрого, никакой теперь жалости к ней, поняла? Жалость - как шаг назад, будто ты передумала. Только сила заговора слишком высока, он никуда не уйдет, лишь перейдет на тебя саму. - Да какая жалость, эту тварюку я никогда не пожалею! - Ни ее детей, никого. - У нее нет детей и не будет, о чем ты говоришь? А теперь и подавно, когда Мишка моим будет. - Ну смотри, я тебя предупредила. И действительно, все случилось так, как того желала Санька: Таисия сильно заболела, так сильно, что ее даже забрали в город на обследование. Она никому не рассказывала, но пересуды пошли, и довольно-таки скоро все знали, что у нее обнаружили лейкемию. Мишка, первый узнав про это, сразу переехал жить к Саньке, и та торжествовала. Они даже на развод не подавали, так как знали, что скоро он и не понадобится. Санька была уж на пятом месяце беременности, как они с матерью собрались в город, чтобы мать прошло там обследование в поликлинике. Они стояли на остановке, дожидаясь автобуса, когда на остановку пришел автобус, едущий в обратном направлении, из города. Из него потихоньку выходили люди, а Санька всех разглядывала из любопытства. Мать отошла от остановки в поле, рассматривая полевые травы. Вдруг из автобуса не вышла, а выпала страшно костлявая женщина, с желтой иссохшей кожей с тугим платком на голове. Санька, хотя и имела прескверный вспыльчивый характер, все же была и очень жалостливой женщиной: она подбежала к упавшей и помогла ей доползти до скамьи на остановке, потом сняла с себя платок и стала обмахивать им женщину, которая в этот момент закатила глаза и обмякла на скамье. Она начала кричать мужчине, который тоже помогал женщине прийти в себя: - Что стоишь, как истукан? Беги к колонке на обратной стороне дороги, да намочи платок, на вот, - она сунула в руки ему свой платок, - вода поможет прийти в себя. Когда он прибежал обратно, она стала обтирать лицо женщины, как вдруг увидела подходящую к ней мать. Та выкатила глаза и смотрела на нее, словно пытаясь ей что-то сказать, но не могла, а лишь приоткрывала и снова смыкала губы. Женщине вдруг стало легче, она встала со скамьи и пошла дальше, видно, к своему дому, не сказав никому ни слова. - Неблагодарная какая, - проворчала Санька мужчине, помогавшему ей. - Что ты натворила, - выдохнула мать, а затем отвернулась и спрятала лицо в ладони, вздыхая и охая. - Ты что, мать? - изумилась Санька, впервые видевшая всегда непробиваемо спокойную мать в таком взволнованном состоянии. - Ты что, не поняла, кто это была? - спросила мать, всхлипывая. Как молнией прошибло Саньку, и она все поняла. Не узнала она своего поверженного и обреченного врага, и … пожалела. Что было дальше с ними со всеми, в точности подтвердило слова травницы: Таисия, которую врачи отправили в родное село насовсем, велев более не возвращаться в город, а дожить последние деньки в родном доме, пошла внезапно на поправку и даже похорошела и расцвела, став местной знаменитостью, ведь ее теперь врачи всем ставили в пример. Санька тогда заставила Мишку оформить развод и сочетаться с ней браком, но это уже ничего не могло поменять: когда подошел час, роды прошли очень тяжело; дочка ее родилась болезненной и хрупкой, никто не ждал, что она доживет до месяца. Сама же Санька на вторые сутки после родов скончалась. После того, как Алевтина ушла от мужа, он не писал, не пытался выйти на связь, и уж тем более не приезжал, хотя знал, в каком городке они жили с дочерью. Много было сказано между ними того, что должно было навсегда оттолкнуть их друг от друга; особенно много сказала и сделала сама Алевтина. Она винила во всем Захара, во всем, что случилось, да его родню, хотя в том, что так все произошло, виновных не было. И тем не менее, она считала, что именно Захар должен был сделать первый шаг к примирению. Во-первых, потому что Алевтина была очень гордой женщиной, и никогда бы не поступилась своей гордостью даже ради собственного счастья. Во-вторых, потому что Захар как мужчина должен был все стерпеть и все равно хотеть быть с ней; он всегда таким был и должен был быть таким и сейчас. В противном случае, он бы никак не смог доказать ей, что он все еще любил ее, как прежде, особенно после всего, что она сказала. Он должен был показать ей делом, что не таит на нее зла за все прошедшее; он также должен был признать, что винит в произошедшем себя и свою родню. Она многого хотела от него, она знала: таков был ее характер, вредный и с огромной претензией на все сразу. Алевтина легко переносила и тяжелую работу, и жуткие бытовые условия барака, с облезлыми стенами, тараканами, полудырявыми деревянными окнами в крохотной комнатушке, грязный матрац на единственной узенькой кровати, на которой они ютились с Агнией вдвоем. Она и не сильно переживала, что они жили впроголодь, и обе похудели за это время. Ее ничто бы не заставило передумать и вернуться домой, в намного лучшие условия, ничто. Ничто, кроме… Агния, словно заведенная музыкальная игрушка, изо дня в день донимала ее своим нытьем, изводила, как выражалась сама Аля. - Мама, когда мы вернемся домой? - спрашивала она. - Перестань, я запретила тебе говорить об этом! - рявкала Аля. - Я хочу к папе, я его люблю! - А он тебя зато ни капли не любит, - шипела в ответ мать. - Нет, это не правда, папа меня любит, - отвечала, всхлипывая, Агния, - и бабушка меня любит, и тетя, я по ним соскучилась очень-очень! Так хочу к ним скорее вернуться! После этого начинала плакать в подушку, а Аля спокойно смотрела, как она мочила наволочку до такого состояния, что на ней потом невозможно было спать. А порой случалось еще хуже: Агния без всяких слов становилась задумчивой, а потом начинала рыдать, и если Аля спрашивала, что случилось, то девочка сквозь всхлипы и конвульсии начинала говорить все то же самое: - Я хочу к папе и бабушке! Никакие угрозы ремнем не могли воздействовать на Агнию; она тоже могла быть упрямой и стоять на своем. Аля как могла оставалась безразличной к переживаниям ребенка и не жалела ее, однако так жить она тоже уже не могла: выходки эти Агнии слишком сильно действовали ей на нервы, портили и без того не очень веселое настроение - и она сдалась. Раз Захар не написал ей ни разу за все это время, пришлось писать самой. Она ждала, что он приедет за ними, поможет с вещами, однако он прислал телеграмму, сказав, что встретит их на вокзале. Когда Аля получила его ответ, она обрадовалась даже этому: гораздо неприятнее было бы, если бы он написал, что не хочет, чтобы они возвращались. Поезд приехал рано утром, было еще по-осеннему темно, и Агния напряженно смотрела в окно на медленно приближающуюся платформу. Когда она увидела на ней высокую худощавую фигуру отца, она запрыгала от счастья на месте. Она растолкала всех пассажиров, уже заполнивших и перегородивших коридор, и выскочила на платформу, прямо в объятия отца. Аля вышла вслед за всеми пассажирами, неся два чемодана, Захар бросился ей помогать, однако сначала он поставил их на асфальт, поцеловал и обнял жену, и только потом стал нести их вещи. Агния прыгала возле отца, рассказывая, как они доехали, расспрашивая про родных: особенно бабушку и тетю с ее двоюродными братьями и сестрами. Она то и дело висла на руке отца, мешая ему идти, и как бы ни ругалась Аля, она время от времени вновь повисала на нем, не зная, как передать ему то, как сильно она скучала по нему. Захар вез их на машине по шоссе, и он не мог миновать поворота в старую часть поселка, который хотя на мгновение, но пришлось проехать. Аля бросила резкий взгляд в ту сторону, как Захару показалось, опустив при этом глаза. Однако она ничего не сказала. На Новый год приехала к бабушке любимая сестра Захара Наталья с совсем маленькими детьми, и Захар позвал ее к себе в гости. Пока Захар занимался делами по хозяйству, Наталья и Аля остались наедине друг с другом, да с детьми. Агния как обняла свою тетю, так не отходила от нее и двоюродного брата и сестры, показывая им свои игрушки, особенно новые, которые ей привезла Наталья. Она то и дело обнимала и пыталась взять на руки малышей. - Вот ведь какая она, - проворчала Аля, ругнувшись матом на Агнию, - все лезет обниматься, всех любит. - Аля, да как ты можешь ребенка так называть? - ужаснулась Наталья. - А что, ты своих не материшь? - усмехнулась Аля, будто не могла поверить в это. Наталья посмотрела на своего трехлетнего сына и годовалую дочь и поморщилась, представив, что кто-то может ругаться на таких маленьких детей. - Конечно, нет! - ответила она резко. Они помолчали, и Аля, чтобы сменить тему, завела вновь про Агнию: - А ведь все она, все плакала, что мы должны вернуться, что она соскучилась по папе и бабушке, так и пришлось вернуться сюда. - А ты сама разве не хотела вернуться? - Я? - ухмыльнулась Аля, - никогда! Это она вон, всех любит, по всем скучает, все в его породу. Он тоже такой, всех любит, ко всем хорошо относится. Я ему сколько раз говорила, что нельзя слишком сильно любить, что любить можно только себя. Равнодушие - единственное, что может отгородить нас от людской зависти и сглазу. Вот так и получилось, как он Тимошечку любил, слишком сильно любил, вот и не стало его теперь. - Говоря это, Аля не всплакнула, а лишь покачала подбородком с видом какой-то стойкой уверенности в своих словах. - Что значит «слишком сильно любить»? - спросила Наталья, - особенно, когда речь идет о собственных детях. У настоящей любви меры нет. - Это все слова: любовь к детям, родителям. По-настоящему человек любит только себя и больше никого. Встречаются только такие экземпляры, как Захар, которому этого мало, и мне повезло с ним встретиться. Наталья рада была, что семья брата восстановилась, рада была увидеть племянницу. Захар поделился с ней, что теперь они намного реже ссорились, не дрались, как бывало, и это уже радовало. Когда они возвращалась домой к Екатерине Ивановне, Захар вез их на машине, они проехали мимо того самого места, и Наталья сразу вспомнила тот день. Было начало лета, особенная жара стояла несколько дней. У Тимоши был день рождения, и даже Аля, скупая на чувства и угощения, так прониклась любовью Захара к сыну, что купила большой торт с белым кремом, пригласила в гости Екатерину Ивановну и Наталью с детьми: они гостили тогда у матери. Тимоша был так счастлив своему пятому дню рождения, что убежал из летнего садика, побежал к бабушке… Все это разом, в день рождения, было настолько неправдоподобно, что казалось, в жизни так не бывает, однако именно так и было. Потом Аля дралась с Захаром, обвиняя его в том, что это к его матери побежал Тимоша из садика, к его сестре, а значит виноваты они, а через них он… За такие слова Захар не мог ее простить, и ругались они бесконечно, по-черному, самым низким и подлым способом. Теперь, казалось, все было позади. Так должно было быть. За последние три-четыре года отношения в семье Ивана Федоровича совсем расстроились: они часто ругались с супругой, она совсем перестала уделять внимание детям, и вот отношения их вошли в финальную фазу безразличия, когда они совсем перестали разговаривать друг с другом. Последней каплей стукнул Ивана Федоровича слух, прошедший по поселку, о том, что его супруга Анна стала частой гостьей у механика Алексея. Люди видели, как она к нему заходила, и молва понеслась, пока не догнала Ивана Федоровича. Тут не нужно было ничего обсуждать: Анна никогда в жизни не общалась с механиком, и дел у нее к нему не было никаких. В тот день, когда Иван Федорович обо всем узнал, он не устраивал скандалов, не обвинял Анну ни в чем. Она пришла с работы, как обычно, даже не здороваясь с ним, пошла в спальню, чтобы переодеться, а он сказал ей просто, сидя к ней спиной: - Анна, ты должна знать, я подал сегодня заявление на развод. Анна не сказала ничего в ответ, лишь усмехнулась и дальше пошла в комнату. Даже это событие не повлияло на ее полную безучастность в семейной жизни; казалось, ее важно было лишь одно сейчас: ее страстная любовь к механику, этому незрелому, попивающему потихоньку человеку. Когда прошел суд, Иван Федорович с помощью нескольких свидетелей легко доказал, что со стороны Анны был адюльтер, потому суд постановил, что дети останутся с отцом. Анна, казалось, не очень расстроилась из-за такого решения. Иван Федорович погрузил все вещи на телегу, на нее же усадил всех своих четверых детей, и они поехали в их новый дом. А новым домом их оказался дом Лизаветы, живущей на соседней улице одинокой женщины, уже несколько лет как вдовой. Клава была старшей в семье, ей уже шел четырнадцатый год, потому она сразу поняла, что и отец не был невинен во всем. Если до этого она винила во всем только мать, то теперь она поняла, что виноваты были оба. Клава с братьями изредка приходила к матери в гости, да скоро ей стало уже совсем не до них: у нее родился еще один сын, он много плакал, и Анна все время укачивала его, чтобы он поспал хотя бы недолго. Он спал по минут двадцать, а затем вновь просыпался и плакал. Клава, будучи самой взрослой, старалась помочь матери; она брала братика на руки и качала его, а Анна в это время уходила в крохотную спальню и спала. Так прошла зима, в которую Клава пропустила целый год школы, потому что у отца не было денег на зимнюю обувь для нее, а сугробы были по пояс. Клава несколько раз тайком убегала на занятия в одних шерстяных носках, да потом ее ругали учителя и отец с мачехой, и вскоре она смирилась и стала сидеть дома. А весной, когда начались майские грозы и внезапные ливни, в один из таких дней Анна бросилась закрывать окно, и в этот момент шаровая молния, летевшая в окно, поразила ее насмерть. Механик Алексей после этого уехал вместе с сыном в другую область, к родителям, чтобы его мать помогала воспитывать ребенка. Клава еще долгие годы после этого ничего не слышала о брате. В июне началась война, и вскоре Ивана Федоровича призвали на фронт. Клава запомнила этот день очень хорошо: он прощался с детьми и с Лизаветой, а младший сын Алешенька спросил его тогда так жестоко и честно, как спрашивать могут только дети: - Папа, а тебя убьют? Лизавета вскрикнула и заплакала тогда же, а Клава убежала на задний двор. На добром и открытом лице Ивана Федоровича заиграла загадочная улыбка, и он сказал: - Нет, Алешенька, не убьют, - от этих слов всем стало легче. - Я очень скоро вернусь к вам. Они еще о чем-то поговорили, Иван Федорович успокоил Лизавету, и пошел искать Клаву на заднем дворе. Она качалась на самодельной качели, которую Иван Федорович смастерил для детей из веревки и дощечки. - Ты не будешь прощаться со мной? - спросил он, подойдя к ней сзади и смотря ей в макушку. Клава не отвечала. Он положил руку ей на плечо. - Я не буду прощаться. Если я попрощаюсь, ты не вернешься, - выпалила Клава. - Вернусь-не-вернусь… - промолвил он, - разве это сейчас важно? Главное, чтобы вы жили. - Почему это - главное? - Что бы ни случилось, Клава, ты должна знать, что я вас всех очень люблю, и если меня не станет, останетесь вы, а значит, и я останусь. - Как это? - Век человека недолог, но любовь длится дольше. Ты, я уверен, передашь мою любовь своим детям, а они - своим. Так я никогда не умру. - Мне этого недостаточно, - отрезала Клава, не понимая его покоя. - Когда-нибудь, когда у тебя будут свои дети, тебе этого будет более, чем достаточно. Он обнял дочь, сжимая крепко вместе с качелями, и ее тоненькие руки обвились вокруг его крепкой шеи. В ночь, когда он уехал, Лизавета всхлипывала, сдавливая слезы подушкой, и Клава не могла от этого спать. Она ворочалась сбоку на бок, как вдруг гром прогремел в небе, и молния сверкнула так ярко, словно сквозь крышу дома ударила прямо в угол, в котором стояла кровать Лизаветы. Та замерла, рыдания оборвались, и она, напуганная, заснула. «Словно предостережение ей не хоронить его раньше времени», - подумала Клава. И потом, когда вскоре они узнали, что поезд при подходе к фронту взорвали, а вместе с ним и Федора Ивановича, Клава почему-то сразу подумала, что это из-за того, что его раньше времени похоронила Лизавета. Когда прошло три года войны, и Клава работала на заводе вместе с остальными подростками, мастер, зная, что она скоро станет совершеннолетней, подсказал ей опоздать на пятнадцать минут на смену, чтобы ее осудили и посадили в тюрьму на один год за нарушение дисциплины. Таким образом, она должна была избежать призыва на фронт. Клава послушалась его, и вскоре оказалась в заключении; как там было ей плохо, ей никогда в жизни больше так не было. Начальник тюрьмы издевался над ними, как умел; зимой в одних сорочках заставлял выбегать на снег и делать зарядку; недокармливал, уменьшая и без того крошечные порции пустой баланды. Стоит ли говорить, что после окончания войны он был найден мертвым, а убийца остался неизвестен. Клава тогда очень пожалела, что послушала мастера, и всю жизнь говорила потом, что лучше бы она погибла на войне, чем даже один год провела в тюрьме. Когда война закончилась, она поступила в институт, что для сельской девчонки было чем-то совершенно недостижимым; и все же она не смогла проучиться и год: пропускать лекции было нельзя, а жить в городе она не могла, потому что мачеха к тому моменту уже двинулась умом и не давала ей ни копейки на содержание, Клава пыталась первое время жить впроголодь, но не смогла. Она вернулась в село и нашла работу; началась совершенно самостоятельная жизнь. Екатерина Ивановна кормила собаку, когда во двор вошла Аля. Было так странно видеть ее совершенно одну, без Захара, ведь она никогда не жаловала свою свекровь, и та знала об этом. Их отношения были прохладными и раньше, а после того, что случилось с Тимошей, они были совсем расстроены, ведь Екатерина Ивановна знала, в каких страшных вещах ее обвиняла невестка; более того, о том, что она знала, знала и сама Аля. Потому Екатерина Ивановна сразу схватилась за сердце, оно беспокойно кольнуло. - Алевтина, случилось что? - спросила она взволновано. - С Захаром? - Да нет, пока ничего не случилось, - покачала головой Аля. - Мама, Вы должны мне помочь: Захару плохо, а он никак не хочет ехать в город ко врачу. Ему нужно обследоваться, он болен. Екатерина Ивановна тяжело вздохнула и присела на крыльцо. - Я знаю, что он болен. Весь похудел, пожелтел, лица на нем нет. - Он очень устает, встает утром - не может выспаться, хотя спит девять часов. После работы приходит как тень. - Да почему же он ко врачу-то не хочет? - Да после того, как в прошлый раз его назвали алкоголиком и сказали, что это все от самогона, он уже не хочет к ним идти. - Может сейчас к другому врачу пойти на прием? Или к этому прийти и сказать, что совсем плохо стало? - Вот я про это: а он ни в какую. Вы как мать должны поговорить с ним, - с мольбой в голосе заговорила Аля, всхлипывая. Екатерина Ивановна, несмотря на то, что чувствовала, что Аля нарочито жалостливо с ней разговаривала, все равно вдруг ощутила в первые за долгие годы, что у нее с этой женщиной может быть общая цель и общая беда. - Вас он послушает, мы все должны надавить на него. У него ведь дочь, он должен ее поднять, не может он ее оставить. - Тут Аля стала подвывать. - Прекрати, Алевтина, - строго сказала Екатерина Ивановна, которая не любила эмоции до того, как что-то еще произошло, и видела в них что-то противоестественное. - Все будет хорошо. Я поговорю с ним. Он сегодня вечером обещал забежать после работы, вот и поговорю. - Спасибо Вам, мама, - как не по-родному звучало это нежное слово в устах Али, настолько не по-родному, что всякий раз Екатерина Ивановна морщилась внутри. Она всю свою жизнь не умела изобразить то, что не чувствовала, и совершенно не понимала, как это удавалось другим. Совместными усилиями они заставили Захара поехать к доктору, и на этот раз доктор не отмахнулся от него, не сказал, что алкоголизм нужно лечить в другой клинике, и Захар начал сдавать анализы. Очень скоро стало известно, что у него рак желудка, и что если бы его начали лечить сразу, когда он только пришел, то его могли бы спасти. А теперь было слишком поздно: сделать было совершенно ничего нельзя. Аля теперь всхлипывала по утрам и причитала свою излюбленную песню, отчего Захару становилось лишь хуже: - Говорила же я тебе, что нельзя так жить, нельзя всех любить, нельзя так сильно любить. Людской сглаз да зависть - легко цепляются к таким, как ты. Если бы ты был равнодушен, как я, ничего бы с тобой не случилось, и с Тимошей тоже бы ничего не случилось. Ты не умеешь ничего не чувствовать, а это важно в жизни. - Ты сама-то веришь в то, что ты говоришь? - злился Захар, вспоминая их старые ссоры из-за Тимоши. - Что значит слишком - сильно любить? Что это за понятие такое и как его измерить? Хочешь сказать, что ты равнодушна? Что ты не любила никого и не любишь? - Совсем не так, как ты. Ты себя всего растратил, а теперь ничего не поменять. - Пусть так, - безразлично уже отвечал Захар, - я и не хочу ничего менять. И не хотел бы. Как-то раз Захар шел по улице, сутулясь и едва переставляя ноги, как вдруг заметил, что из-за забора соседнего дома смотрит на него с жуткой, отвратительной своей слезливой искренностью, жалостью соседка. Та вздрогнула, когда встретилась с ним взглядом. - Что, смотришь, никогда живых покойников не видела? - спросил резко и грубо Захар. - Да что ты, Захар, что ты, я ничего, - торопливо стала извиняться женщина, не зная, что соврать, - я ничего не думала, не имела в виду. Она потупила взгляд и торопливо стала обирать яблоки с яблони, будто за ними она и вышла в огород. Захар же продолжил шагать совсем вяло, будто слабея на глазах, вдоль по улице, до своего дома. Когда Санька погибла, Мишка еще какое-то время пожил на съемной хате с новорожденной дочерью, справляясь только благодаря Настасье, которая каждый день приходила и сидела с внучкой, но вскоре он задумался о том, как жить дальше: Таисии после развода достался дом, а он вынужден был снимать захудалую избенку, отчего денег почти совсем не оставалось. Переехать жить к теще - к колдунье, о которой все шептались, да и сам он начинал понимать, что не зря его так внезапно к Саньке потянуло тогда, нет, об этом и речи быть не могло. Его друг собирался уехать на север, поговаривали, что там можно хорошо зарабатывать вахтами, и он решил поехать вместе с ним. Мишка пообещал Настасье, что будет приезжать каждый месяц и привозить деньги на содержание маленькой Алевтины, однако больше он не приезжал, не писал, денег не переводил; другого Настасья почему-то и не ждала, и при всем при том она даже проклясть его не могла: он был отцом маленькой Али, а стало быть, проклятье могло коснуться и ее, и ее роду уже было достаточно проклятий. Тяжело ли было Настасье теперь поднимать внучку? Когда пенсии толком не было, ведь работали все в совхозе за трудодни, когда она стала уже немолодой и не такой крепкой, когда все вокруг потихоньку поднимались на ноги и могли многое позволить купить своим детям, разумеется, ей было тяжело. Если в былые времена, когда она растила Саньку, было достаточно того, что в доме был хлеб и молоко, то теперь этого было крайне мало. Настасье, разменявшей уже шестой десяток, нужно было думать о том, где взять приличную школьную форму для Али, где купить туфли, и все это нужно было постоянно менять, ведь Аля росла, не говоря уже о теплой одежде, жизненно необходимой в суровых климатических условиях их края. Раньше, не будь у ребенка одежды, он бы просто не ходил в школу, пропускал бы год, а теперь так было не положено. На все эти вещи у Настасьи просто не было средств, и она не знала, где их взять: ей бы хоть прокормить было внучку, и это было крайне сложно. Приходило к ней все меньше людей с годами, пока совсем не перестали, только изредка захаживала к ней какая-нибудь отчаявшаяся женщина: образование выбило из голов людей веру, оно же выбило из их голов и веру в сверхъестественное. И так Настасье, к которой в былые времена приходили женщины и чуть ли не на коленях умоляли помочь им, теперь приходилось побираться! И так над Алей скоро стали смеяться дети, злые и быстрые на расправу там, где нужна их помощь и сострадание, сначала в садике, потом в школе. Оттого она росла озлобленной и завистливой, часто вступала в конфликты, да и дралась нередко. Настасья, памятуя о своем же собственном заговоре, часто наставляла внучку: - Помни, чтобы отгородиться от людской зависти и сглазу, нужно быть как можно более равнодушнее. Нет ничего сильнее, чем это свойство: ни любовь, ни злость. Оно может все одолеть и все задушить. Равнодушие сильнее любви, любовь шире жизни, а темнота, друг мой, - при этом она всегда загадочно улыбалась, - темнота страшнее смерти. Все мы, все мы живем в темноте. Но из этих слов Аля мало что помнила, запала ей только мысль про равнодушие, и всю жизнь она старалась придерживаться этого правила, и, как ей казалось, у нее довольно-таки хорошо получилось отточить в себе это чувство. Еще до того, как Захара не стало, Аля пришла как-то раз к Екатерине Ивановне, напугав ее своим приходом: та решила, что с ее сыном что-то случилось. Однако с ним ничего не случилось, а Аля просто хотела получить ответ на давно мучивший ее вопрос, мучивший ее с того самого момента, как она нашла у тетки старую тетрадь Настасьи: - Мама, а Вы знали, что на вашего отца Родионова Евлампия заговор наложила еще до войны? Все через мою бабку, - с каким-то неясным и беспричинным торжеством в голосе произнесла Аля. Та покачала головой, и было непонятно, ответила она утвердительно или отрицательно. - Как же вам удалось избежать этого заговора? Ведь все ваши дети, да и вы здоровы-невредимы. Лишь один Захар не уцелел, да он совсем по другой причине. - Она говорила немного даже со злостью, словно не могла простить Екатерине Ивановне того, что та прожила счастливую жизнь, воспитала порядочных и счастливых детей, подняла всех на ноги. - Знаешь что, Алевтина, - вдруг вспыхнула Екатерина Ивановна, - что толку с тобой говорить об этом? Если ты до сих пор, разменяв третий десяток, так и не поняла, как, то разве когда поймешь? Скажу тебе одно: тебе никогда не понять. Стоит ли говорить, как разозлилась Аля, услышав подобный ответ; верно, она прекрасно понимала, к чему клонила Екатерина Ивановна, но она отказывалась верить и до разговора со свекровью, и даже теперь. Она хотела найти другой ответ, другую разгадку; иначе получалось, что все, чему учила ее Настасья, было ошибочно, и, пойди она по другому пути, она бы уберегла свою семью. Как-то раз, когда Захара уже не стало, Екатерина Ивановна пришла в свой прежний дом, где жили Аля и Агния с гостинцами, чтобы повидать внучку, а Аля была во дворе и чистила снег лопатой. Увидев свекровь, она встала руки-в-боки, и по-хамски, по-базарному заговорила: - Что пришла, Клавдия Ивановна? А? - Екатерина Ивановна встала на месте, оторопев от неожиданности, ведь никто не называл ее детским именем: все знали, как она его не любила, и что она предпочитала более нейтральное «Екатерина», - Тюремщица проклятая, - тут Аля перешла на мат, и Екатерина Ивановна совсем растерялась. Однако выслушав невестку и ее бранную речь, Екатерина Ивановна собралась и спокойна сказала ей: - Знаешь что, Аля, раз ты так ко мне относишься, тогда давайте обратно меняться домами. Это мой дом, я в нем всю жизнь прожила и всех своих детей вырастила. - Ага, как же, вот тебе, - и Аля показала ей фигу с нахальным оскалом на лице, - вот что ты получишь от своего дома. Екатерина Ивановна, крайне огорченная, ушла. Она не знала, как повлиять на такого человека, она не умела браниться, не знала, как противостоять хамству. Потому она пошла к председателю совхоза, одному из самых образованных и сведущих людей в поселке, чтобы спросить его совета. Через неделю она вновь пришла к Але, зашла в дом, та оторопела, увидев свекровь: она решила, что ее давешнее нападение отвадит Екатерину Ивановну ходить к ним. - Не ругайся, Алевтина, - спокойно сказала ей Екатерина Ивановна, - а выслушай меня. Если ты по-хорошему не освободишь мой дом до конца недели, то я подам заявление на выделение мне наследства после смерти Захара. Я пенсионерка, а он мой сын, и я имею право на долю его наследства. Если не веришь, сходи к председателю совхоза, он тебе пояснит. Тебе придется продать дом, чтобы отдать мне деньги за долю, потому как денег у тебя совсем нет. Тогда останешься совсем без дома: и без этого, и без того. Сказав это, Екатерина Ивановна молча ушла из дома. Не прошло и двух дней, как Алевтина наняла машину и перевезла все свои вещи обратно в свой старенький дом, видимо, получив подробные разъяснения у председателя совхоза, а Екатерина Ивановна вернулась жить в свой дом.